Sic transit gloria mundi, или почему угас дар Андрея Вознесенского?

Sic transit gloria mundi, или почему угас дар Андрея Вознесенского?

Ностальгическое

Те, кто в юности любили стихи Андрея Вознесенского, позднее, уже в 2000-е годы недоумевали по поводу не совсем понятного феномена угасания его, когда-то исключительной, популярности. Кто-то не слишком уверенно предполагал, что тут действовал универсальный закон земной человеческой жизни: «Sic transit gloria mundi» («Так проходит мирская слава»). Для кого-то все эти недоумения и предположения и по сей день остаются в подвешенном состоянии.

Но вот появился повод разобраться в них. Мне в руки попал академический двухтомник стихотворений и поэм А. А. Вознесенского (С.-Пб., 2015). Именно это обстоятельство и дало возможность не только окунуться в те времена, когда «были свежи все впечатленья бытия», но и поразмышлять о переменах, произошедших в культуре, человеке и нашем отношении к поэту.

Двухтомник имеет исторический предел, дальше которого содержание не распространяется, – 1985 год. Вряд ли стоит спорить о его правомерности. Подумалось о другом: во внезапности подобного хронологического обрыва проглянуло нечто символическое. Ведь, в восприятии очень многих 1985 год фактически сливается с оруэлловским 1984 годом. Это исторический рубикон, важный как для исторической судьбы всей страны, так и для творческой судьбы Андрея Вознесенского (19…20), художника с могучим социальным темпераментом. Творческая жизнь российских поэтов и читателей, вышедших из СССР, оказалась неизгладимо маркирована этой вехой. В её точке современный читатель получает возможность «остановиться, оглянуться», поразмышлять о поэзии и поэте, о времени и о себе. Тем более, что подумать, действительно, есть над чем.

Начав погружаться в мир Вознесенского оруэлловской поры, поймал себя на том, что воспринимаю его поэзию совсем не так, как раньше. Тексты, то искромётные, то меланхоличные, то задиристые, то умиротворяющие, остались, разумеется, прежними. Другим стал жизненный контекст их восприятия. Бурные, рубежные, межмиллениумные времена переформатировали очень многое, как вне нас, так и внутри нас, изменили и внешнюю, и внутреннюю реальности. Контекст изменился не просто основательно, но радикально и далеко не в лучшую сторону. Те опасения, которые тревожили поэта, оказались не пустыми. Они подтвердились в наихудшем виде и реализовались при переходе из второго тысячелетия в третье в таких масштабах, которые и не снились большинству поэтов большевистско-коммунистической цивилизации. Страна, которую Вознесенский любил, и народ, о судьбе которого болела его душа, не выдержали исторических перепадов переломной эпохи и сами оказались переломаны ею. Потому сегодня голосу поэта приходится звучать уже в качественно ином социокультурном хронотопе.

«Идиотствующая мафия» в прошлом и настоящем

Сегодня погружение в поэзию Вознесенского до 1984-1985 года – это уже встреча с очень далёким прошлым, с теми временами, когда еще была жива вера в возможность духовного возрождения страны. Ныне, когда приходится плыть на обломках той былой веры вдоль берегов неузнаваемо изменившихся политических ландшафтов, испытываешь чувства, для которых не хватает слов. И думаешь: где он, тот народ, который когда-то слышал голос поэта и внимал ему?
Когда-то, ещё на пике славы, в 1975 году Вознесенский писал:

И когда мне хохочет в рожу
Идиотствующая мафия,
Говорю: «Идиоты — в прошлом.
В настоящем — рост понимания».

Боже, сколько было утопизма в этой наивной надежде! Мог ли он предполагать, что через четверть века, за перевалом 2000 года страна начнёт ускоренным образом прирастать моральными идиотами, общее число которых быстро перевалит через все допустимые пределы.

Очень не хочется признавать очевидного, хочется себя проверять и перепроверять, но, судя по всему, народ Угрюм-страны пребывает уже в таком духовно-нравственном измерении, куда не долетает пенье очень многих поэтических соловьев. Он в духовной коме.

Герменевтика подозрительности и доброжелательности

Современный квалифицированный ценитель поэзии, у которого есть своя внутренняя жизнь, закрытая от сверлящего государева ока, наделен весьма специфическими интеллектуальными свойствами. Объединённые в общий ансамбль, они могут быть названы герменевтикой подозрительности. Это арсенал высокоточного и беспощадного критического оружия, способного обесценивать, сводить на нет усилия творческого духа, и потому представляющего большую опасность для поэтов и писателей.

Герменевтика подозрительности нередко оборачивается ещё и герменевтикой высокомерия, поскольку предполагает, что в диаде «поэт-читатель» поэт вторичен, а читатель первичен. Для такого читателя автор – это всегда «другой», а текст – обязательно «чужой». Ну, а мир поэта – это концентрированное средоточие отчужденной «инаковости». Носители такой герменевтики руководствуются волей к власти над текстами, стремятся к безраздельному, достаточно бесцеремонному верховенству над открывающимися перед ними поэтическими мирами. Они любят возводить всевозможные, часто выморочные умозрительные конструкции, которые встают на путях в эти миры и норовят всячески мешать тем читателям, которые хотели бы мысленно протянуть руку поэту, желали бы в своём воображении обнять родственную душу.

Понятно, что для любого поэта герменевтика подозрительности – совсем не подарок. Ему несравнимо приятнее общаться с читателем, который располагает, помимо ума и вкуса, совсем другим критическим настроем, именуемым герменевтикой доброжелательности. Она, в отличие от герменевтики подозрительности, идущей против текста и борющейся с ним, предпочитает отношение внимательной заинтересованности и участливого дружелюбия. Подобный настрой позволяет принять как должное инаковость другой души, другого ума, другого типа внутренней жизни. Он даёт возможность увидеть в поэте уже не «другого», а почти себя, своё собственное «alter ego». Говорящее немного другим языком, думающее несколько иначе, поэтическое «я» помогает читателю обратить внимание на те важные вещи, мимо которых тот успел проскочить, не заметив их, предлагает подумать над тем, о чем самому думать было недосуг.

Картина мира

Интеллектуалы серебряного века любили писать работы о мировоззрении таких поэтов, как Пушкин, Лермонтов, Тютчев и др. Глубина и основательность тех давних текстов таковы, что позволяют рассматривать их аналитический уровень как образцово-академический. Если задаться вопросом о том, каково мировоззрение Вознесенского то ответить на него будет очень непросто.

Несомненно, что на поэтическом полотне, складывающемся из стихов Вознесенского, должны проступать очертания определённой, сугубо личной, авторской картины мира, которую можно будет рассматривать по-разному – как человеческую комедию, историческую трагедию, духовную драму, педагогическую поэму и т. д. Вероятно, аналитики смогут выстроить не одну, а несколько отличающихся друг от друга ценностно-смысловых партитур авторского нарратива. В них одна часть знаков сущего и должного будут проступать с графической отчетливостью, а очертания других станут колебаться как расплывающиеся туманности, намекающие на какие-то важные, но пока недоступные нашему пониманию реалии. И хотя вряд ли кто из исследователей решится отливать в бронзе рельеф привидевшейся ему авторской картины мира, всё же заниматься реконструктивным прочерчиванием её основных линий совершенно необходимо.

Так, к примеру, исследуя социально-исторические взгляды Вознесенского, придется говорить о присущем ему трагическом пессимизме. Ведь когда он размышляет о прошлом, настоящем или будущем, то язык не поворачивается назвать его оптимистом. Вероятно, одной из обобщающих формул, резюмирующих его многочисленные нравственно-исторические реминисценции, можно считать переведённые поэтом строфы Микеланджело, звучащие совершенно в духе нашего времени:

Мир заблудился в непролазной чаще
Средь ядовитых гадов и ужей.

Этот мир, лежащий во зле, заблудился не в ХХ и не в XV веке, а гораздо раньше, и выберется он на свет Божий не завтра, а неизвестно когда, если вообще выберется.

Многое в миросозерцании Вознесенского вращается вокруг символического оруэлловского 1984 года. И многое указывает на то, что внутри поэта жило ощущение общего неблагополучия века, вывихнувшего сустав. Сидевшее очень глубоко, оно временами прорывалось на поверхность. Он не мог от него избавиться, да и не хотел избавляться. Оно питало его темной горечью тяжелых предчувствий и давало знать о себе то нарочитой забубённо-залихватской разгульностью, то мрачным тоном, напоминающим грозные библейские пророчества.

Я понял, что не будет лет,
Не будет века двадцать первого,
Что времени отныне нет
Оно на полуслове прервано…

Это могло означать, что не будет не только самого поэта, но и той страны, которую он знал и любил. Почему не будет лично его, Андрея Вознесенского, понять нетрудно. Но почему не будет его страны, даже сам он понять не мог, хотя и ощущал огромную вероятность летального исхода для неё.

Не было сомнений в могуществе беспощадного Времени, способного «топить народы как слепых котят». С этим ничего нельзя было поделать. Это прерогатива высших сил, над которыми человек не властен. Как бы продолжая слова Экклесиаста (1:6) о вечном ветре («Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем»), поэт изрекает свою собственную, почти эпическую сентенцию о ветре как метафизической силе:

«Гуляет ветр судеб, судебный ветер» («Уездная хроника», 1975).

Этика

В этических воззрениях Вознесенского много радикальной прямолинейности и безоглядного максимализма. Непреодолимое отвращение к злу – сильная сторона этоса его поэзии. Шекспировско-маршаковское «Зову я смерть. Мне видеть невтерпёж» превращается у него в отчаянный вопль собственной души:

“Охота сдохнуть, глядя на эпоху.”

А ведь на дворе стоял только еще 1983 год.

Личная причастность к старинным первоисточникам, облекшимся в новые переводы, давала уникальную возможность прямо сказать о том, что в условиях тоталитарной режимности обречено было пребывать под спудом. Появлялась возможность, храня верность классике, истине и справедливости, быть верным и самому себе. Поэт, говорящий языком другого, переводимого им поэта, оставался самим собой, был искренен и фактически исповедовал и проповедовал миру дорогие ему истины словами того же Микеланджело. Подобные исповеди-проповеди ничуть не уступали своей силой тем, которые исходили от него лично, и о которых он говорил:

Я жизнь мою
В исповедальне высказал.
Но на весь мир транслировалась исповедь.

Душа, решившаяся на добровольное, публичное самораспятие, взвалившая на себя обязанность «заголяться и обнажаться» перед всеми, умными и глупыми, добрыми и злыми, друзьями и врагами, несла на себе тяжкое бремя, которое не сулило лёгкой жизни. Он пытался быть искренним и перед Богом, к Которому хотя и тянулся, но о Котором лишь иногда думал и говорил.

Религиозность

Религиозные взгляды поэта весьма неопределённы и вписываются в рамки обычного вялого агностицизма, характерного для интеллектуалов, не говорящих Богу ни «да», ни «нет». На этой зыбкой почве рождаются противоречивые, порой опрометчивые поэтические высказывания.

Но самые черные ерники
В белых воротничках,
Не веря ни в Бога, ни в черта,
Кричат о святых вещах.

*******

Тоска твою душу ест,
Вот ты и хохмишь у фрески,
Где тащит страдалец крест:
«Христос на воскреснике».

Не только его хохмящие герои, но и сам Вознесенский время от времени поддавался соблазнам, таящимся в иных «красных словцах», и неосмотрительно подшучивал над трансцендентными реалиями. В иных случаях возникали рифмованные кунштюки, балансирующие на грани не только этической дозволенности, но и эстетического вкуса:

Вкалывай, энтузиаст,
Как сказал Екклезиаст.

Фактически А.В позволял себе ставить на одну доску веру и безверие, ничуть не беспокоясь о том, насколько правомерна такая рядоположенность. И вообще тот духовный мир, в котором протекала жизнь его внутреннего «я», был немного странным, эклектичным, частично атеистическим, частично христианским, частично языческим. Плотная, душная секулярная среда всячески мешала пробиться к Богу, к воскресшему Христу, к Истине, которая есть Христос. Самодельные нагромождения собственных интеллектуально-эстетических конструкций, которые он так любил создавать, также далеко не всегда свидетельствовали о духовных просветлениях. Так что общий жизненный результат оказался не слишком утешительным: годы творческих размышлений так и не привели к признанию теоцентрической картины мира, к обустройству в ней места для своего «я». Дальше антропоцентризма, мелковатого в своей самодостаточности, дело не пошло:

В нас, в каждом, есть бог — это стоило выстрадать.
Пусть в панике мир от попытки второй.
Так что же есть Истина?
Это есть искренность!
Быть только собой!

Даже в самых пронзительных поэтических откровениях, которые, возможно, самому поэту казались христианскими, он поднимался только до уровня пантеиста Спинозы с его учением об единстве Бога и природы:

Озера тайный овал
Высветлит в утренней просеке
То, что мой предок назвал
Кодом нечаянным: «Господи…»

Господи, это же ты!
Вижу как будто впервые
Озеро красоты
Русской периферии.

Впрочем, если не быть строгим, то следует, конечно же, отдать должное тонкой поэтической душе, всё-таки тянувшейся ввысь и мечтавшей прикоснуться к Божьей тайне через красоту. Эта красота могла быть самой обычной, скромной, северно-русской, такой, что не всякое сердце чувствовало её. Но А.В. её чувствовал. И когда это чувство посещало его, то поэтическая мысль дотягивалась почти до евангельского уровня.

В саду омывая машину,
К обочине перейду
И вымою ноги осине,
Как грешница ноги Христу

И ливень, что шел стороною
Вернется на рожь и овес.
И свет мою душу омоет,
Как грешникам ноги Христос.

В таких словах, как эти, тогда, в середине 1970-х, когда они писались, отчетливо проступала глубинная ностальгия интеллигенции по Богу, утерянному ею в социально-исторической сутолоке ХХ века.

Социальное и метафизическое

У разных художников степень вовлеченности поэтического «я» в социальную повседневность бывает различной: у одних она сильная, у других умеренная, у третьих очень слабая, почти неощутимая. Творческое «я» Вознесенского отличалось очень сильной общественной ангажированностью. В его стихах образы повседневных форм обыденной жизни сменяют друг друга с калейдоскопической быстротой. Его поэтическое сознание было основательно погружено в социальность. Ему редко удавалось выныривать из неё, чтобы принять в себя глоток высокого метафизического (воз)духа.

Поэтической метафизике обычно неуютно в социальной суете сует. Призванная сосредоточиваться на жизни духа, бредить вечностью, рефлексировать о бесконечном, рваться в трансцендентность, она явно чужая в базарной сутолоке этого мира. Лишь в редкие моменты ей удавалось пробиться сквозь конструкции социальности к экзистенциальному и трансцендентному. И когда это получалось, живой голос поэта начинал звучать с пронзительной, звенящей силой, которая брала за живое, ввинчивалась в душу и память. Но это бывало, увы, нечасто. Внутреннему не всегда удавалось выстоять под напором внешнего. Духовному трудно выдерживать натиск душевного. Религиозная интуиция отступает, не рискуя состязаться с разухабистой, социально ангажированной риторикой, чьи волны регулярно вкатываются в творческое сознание, захлестывают его. Поэт не может удержаться и временами превращается чуть ли не в художника-передвижника, автора бытовых зарисовок, жанровых сценок, эдаких бабочек-однодневок, не всегда взлетающих на должную художественно-эстетическую высоту.

Повышенная вовлеченность поэтического сознания в мельтешение повседневности, в  суету социальности заставляет балансировать на опасной кромке, где заканчивается поэзия и начинается рифмованная публицистика, жонглирующая плакатными слоганами. С одной стороны это приносило невероятную популярность среди совковой массы, но, с другой стороны, в этом заключалась некая коварная штука – чреватость прохладным отношением будущих поколений, которым придётся жить в совершенно иной повседневности.

Вознесенский находился слишком внутри своего времени, и это привело к несколько неожиданному результату: возникла высокая степень опасности так и остаться в нём. Ему не давалась позиция стояния над злободневностью. Тот сегмент его собственной поэтической реальности, который предназначался бы для всех времён, оказался слишком мал. Увы, он оказался явно недостаточным, чтобы сегодня поддерживать и питать столь же огромный интерес к творчеству А.В., как и во времена его взлета. И с этим, к сожалению, ничего нельзя поделать: как говорится, пришли иные времена, пришли другие племена.

Адресат выбыл

Что же привело к тихому угасанию той ослепительно яркой мирской славы, которой Андрей Вознесенский был осиян до 1985 года? Причин тому, по меньшей мере, две. Первую можно обозначить так: «Адресат выбыл». Хотим мы того или нет, но приходится признать, что того читателя, к которому поэт обращался до 1985 года, уже нет. Его историческое время истекло, и он выбыл в неизвестном направлении.

Второй фактор – сравнительно прохладное отношение Вознесенского к религиозно-метафизическим реалиям. Сегодня времена оголтелого атеизма и суконного материализма остались в прошлом. Души тех немногих, кого им не удалось раздавить и растлить, выползают из-под глыб абсолютного безверия и устремляются в первую очередь туда, где слышат живительные звуки голосов, рассуждающих о вечном и абсолютном. В результате, многие из поэтов, даже очень талантливых, но лишённых острого и тонкого духовного слуха, оказались отодвинуты на второй план.

Вряд ли есть смысл увлекаться упреками в адрес Вознесенского за повышенную социальную ангажированность его поэтического мышления. Не стоит, вероятно, и винить его за несколько упрощенную картину социального мира. Да, он никогда не стремился к её философскому усложнению. Да, такие модусы внутреннего существования, как экзистенциальный поиск и откровенное богоискательство не заслоняли от него повседневную сутолоку. Да, поэзия была для него не столько средством духовных исканий, сколько искусным инструментом яркого живописательства. Но, зато, в этом последнем он был истинным мастером. Новые смыслы он не отыскивал, а создавал в играх художественного воображения, балансирующего на грани порядка и хаоса. Они, эти смыслы, и сейчас продолжают рождаться в сознании очарованного читателя. Они возникают из причудливых комбинаций слов и образов, придающих стихотворным текстам неповторимую, неподражаемую инаковость. Временами они напоминают что-то вроде огненных саламандр, пляшущих среди пламенеющих выбросов поэтических фантазий. Их игровая подвижность, способность видоизменяться, прирастать, углубляться, обновляться – одна из важнейших черт текстов поэта, притягивающая к ним читателя.

«Non finito»

 Можно смело говорить о том, что совокупному поэтическому гипертексту Вознесенского, запечатлевшему яркую и плодотворную жизнь сильного творческого духа, присуща смысловая открытость. И она есть, по сути, то самое старинное, ренессансное «non finito», которое более всего сближает искусство с живой жизнью. Она препятствует восприятию художественного наследия поэта как застывшей ценностно-смысловой системы-структуры. Принцип «non finito» позволяет говорить о смысловой незавершенности авторского сверхтекста.

Философия языка, психолингвистика, семиология утверждают, что сколь бы исчерпывающим ни казалось какое-либо описание, никогда не наступит тот момент, когда к существующей картине невозможно будет добавить хотя бы еще один смысловой штрих или внести в её симфоническое целое свежий аксиологический нюанс. Недосказанность, обозначенная раскатившейся дробью многоточия, словно отворяет врата в беспредельную перспективу жизни духа с манящими смыслами, ассоциациями, реминисценциями, аллюзиями, коннотациями и т. д.

Отношения читательского сознания и авторского сверхтекста напоминают отношения Ахилла и черепахи, которую герой не в состоянии догнать. Между ними всегда остается до конца непреодолимый смысловой «зазор», позволяющий говорить о принципиальной онтологической незавершенности даровитых творений человеческого духа. Этот «зазор» и есть то самое «non finito», которое приглашает читателя к сотворчеству, к встречной духовной активности, к тому, чтобы домыслить, допеть, досказать то, что не успел осмыслить и спеть художник.

Давид Давидиани – независимый исследователь.

Фото: Pixabay. Royalty-free photos.

© 2026 “Христианский мегаполис”. Материал опубликован с согласия автора. Мнение редакции не всегда совпадает с мнением авторов публикуемых материалов, однако это не препятствует публикации статей, написанных с разных позиций и точек зрения. Редакция не несет ответственности за личную позицию и богословские взгляды авторов статей, точность и достоверность использованных авторами источников, и переписку между авторами материалов и читателями. При цитировании материалов портала “Христианский мегаполис” в печатных и электронных СМИ гиперссылка на издание обязательна. Также укажите следующую информацию: “Данный материал был впервые опубликован в “Христианском мегаполисе”.” Для полной перепечатки текста статей необходимо письменное разрешение редколлегии. Несанкционированное размещение полного текста материалов в печатных и электронных СМИ нарушает авторское право.

This text is published with the author’s written permission. Articles featured in Christian Megapolis (XMegapolis) are protected by copyright. When using these articles, please credit the authors and the magazine. To reprint full-length articles, you must obtain written consent from the editor. Please note that the opinions of the editorial board of Christian Megapolis (XMegapolis) may not necessarily align with the views expressed by the authors of the published materials.